Ростропович и его современники. В легендах, былях и диалогах
Легенда о бриллианте «голубой воды» и многое другое (Вспоминает Вера Горностаева)
И в тихом восхищенье дух.
Александр Пушкин
Опять проходит полонез Шопена…
О, Боже мой!..
Анна Ахматова
Легенда о бриллианте «голубой воды» и многое другое
Вспоминает Вера Горностаева
В Московской консерватории на рубеже 40–50-х годов не было девушки скромней и серьёзней Веры Горностаевой. Задумчивый глубокий взгляд больших тёмных глаз, таящих скрытый огонь волевого сильного характера, красивая и точная речь, свидетельствовавшая о начитанности и гуманитарном таланте, и — что особенно бросалось в глаза — какая-то несуетность, солидность поведения (не по годам!), выделявшая её из шумного и динамичного студенческого многолюдья. А как она играла сонаты Бетховена! А каким откровением для многих стал её «Карнавал» Шумана! Ореол «нейгаузовки», разумеется, романтизировал её облик в глазах студентов других кафедр, но отнюдь не придавал ему черт «лауреатомании», уже проникавшей в плоть и кровь консерваторского бытия. Она не сотрясала воздух лавинным фортиссимо рахманиновских концертов или треском «бьющегося стекла» пассажей из трансцендентных этюдов Листа, что составляло предмет страстных забот и услад мечтавших о лауреатстве фортепианных «спортсменов». Но в её исполнении музыкальной классики, в её благородной игре, становившейся украшением всякого классного вечера студентов Нейгауза в Малом зале, светилась такая чистота, сердечность и естественность чувств, такая идеальная, преданная именно ЭТОМУ КОМПОЗИТОРУ (будь то Шуберт, Брамс, Чайковский, Шопен или Дебюсси) интонация, как будто Вера исповедует credo великого Бетховена: «Звёздное небо над головой и нравственный закон внутри нас».
Вера. Вера. Верую… Верую…
Всё, что играла, говорила, писала, исповедовала Вера Васильевна Горностаева в последующие годы своей деятельности, было для меня высшим подтверждением великолепия того, что являла собой Московская консерватория и фортепианная школа Нейгауза, а шире — русская музыкальная культура и просветительство в их лучших традициях. Универсальный дух великого учителя, неподражаемого «мастера Генриха», по праву был унаследован и развит ею, будь то концертная деятельность или обширная педагогика, телебеседы у рояля или газетная публицистика. И во всем этом — глубинное, историческое видение культуры в разветвлении её великих идей, связей и духовных смыслов, нескончаемый диалог с творцами музыки всех времен. На свете мало музыкантов, в которых сочетались бы блистательный, энциклопедически образованный ум и настоящий дар художественно–артистического внушения, ГИПНОТИЗМ ЛИЧНОСТИ МЫСЛИТЕЛЯ–ТВОРЦА.
Будем откровенны: сей редкий в своих сочетаниях «гипнотизм» — дар Божий Веры Горностаевой.
Я никогда не забуду, как профессор Московской консерватории Вера Васильевна Горностаева, УЧИТЕЛЬ МУЗЫКИ с 1955 года, рассказывала и показывала Шопена в московской школе имени Прокофьева, куда съехались на семинар педагоги музыкальных школ и училищ всей России. Шопен! Любимейший композитор вдохновенного Генриха, музыкант, чей «чистый голос слышен сквозь все звуки и шумы земли» (слова Горностаевой). Как постигнуть неразрешимую загадку некоей двойственности «классического романтизма» Шопена? Как уловить самый неуловимый, тонкий, капризный «шопеновский» исполнительский стиль? Студент играет Балладу соль минор. Вера Васильевна слушает, активно вмешивается, разумеется, комментирует, рассказывает, показывает, играет сама большие фрагменты…
Повелевает и вопрошает:
—Где же здесь пластика Шопена? У тебя «картонная», не гнущаяся фраза… Никакой моторности! Моторность, как всегда, опасна для Шопена. У него всякая фактура ПРОИНТОНИРОВАНА! Если этого нет у твоего Шопена, его музыка лишается чего-то главного… А у тебя пассаж какой-то «с песочком», не поющий… Никакой нервозности! Никакой рваности в rubato! Шопен никогда не терпел резких движений. Ему чужда импульсивность, экстатичность Шумана или Скрябина… Величайшим самообладанием располагал этот человек. Комильфо! Респект! Один из самых уравновешенных людей — гармония «рацио» и «эмоцио». Какое удивительное равновесие!..
Горностаева говорит о Шопене, как о живом и хорошо знакомом ей человеке. И такими же «живыми» являются для неё и Бах, и Моцарт, и Бетховен, и все другие классики («живые вечные собеседники жизни моей», как говорит пианистка).
А когда играет Горностаева того же Шопена, я каждый раз ловлю себя на мысли: именно глубокий и тонкий музыкальный интеллект Горностаевой приближает нас к этой тайне высокой гармонии Шопена, позволяющей соединить страстность и романтическую окрылённость образов с редкостным лаконизмом, строгостью и кристаллической отточенностью музыкального языка. Ничего лишнего. И — «максимум прекрасного». И лёгкое дыхание шопеновского гения…
— Я всегда окрыляюсь от музыки. И в этом, моё счастье, — признается Вера. — Но я не «о себе» играю. Тем более я не хочу ничего придумывать, создавать «интерпретацию». Исходить нужно от «живого», что можно и нужно услышать «космическим ухом»…
Вот такое оригинальное credo.
Но вот парадокс: если творчество и педагогика Горностаевой разворачивались на родине в течение сорока с лишним лет (!) весьма активно, любая форма её выступления за пределами СССР по неизвестным причинам подвергалась запретам и ограничениям. Авторитетнейший профессор Московской консерватории, выдающийся музыкант–исполнитель и просветитель Вера Горностаева долгие годы имела (в это трудно поверить!) анонимное клеймо «невыездной». И по существу, Запад ничего не знал о Горностаевой–пианистке, довольствуясь лишь игрой и победами на международных конкурсах её учеников. Загадочная траектория этой биографии несомненно свидетельствовала: Вера Горностаева вплоть до «перестройки» была человеком, явно не угодным режиму. Но и режим отступал под напором её Личности и Таланта. Она играла до 90 концертов в году, гастролировала по всей стране вместе со своими учениками. Ееёклассные вечера, концерты–лекции «Музыка и мысли о ней», открытые уроки и легендарные радио– и телепередачи, блестящая публицистика принесли ей всенародную известность. Высота этого музыкального авторитета оказалась недосягаемой для всяческих покушений. Хотя такие покушения предпринимались неоднократно даже в разгар «перестройки», особенно после публикации её смелой разоблачительной статьи «Кому принадлежит искусство?» в газете «Советская культура» 12 мая 1988 года.
Но 1988 год оказался для Веры не только бурным, но и счастливым. Потому что именно в этом году французский менеджер, организатор Интернациональной музыкальной академии в Туре Ролло Ковак пригласил Горностаеву на летний семинарский цикл. И произошло то, что и должно было произойти. Её мастер–класс привлёк много желающих и вызвал немедленный резонанс в прессе. В газете «Le Monde» появилась статья «Метод Горностаевой». И мир западных музыкальных цивилизаций распахнул свои объятия. Последовали приглашения в Швейцарию, Италию, Германию, Великобританию, США. И, как вскоре писал Мстислав Ростропович, принявший участие в «постперестроечной» судьбе Веры Горностаевой, «её мастер–классы по всему миру проходили с триумфальным успехом».
А в 1990 году её пригласила к сотрудничеству японская фирма «Ямаха». В Токио были созданы все условия для работы с одаренными детьми, и под эгидой «Музыкального фонда Ямахи» возникла самостоятельная фортепианная школа «Ямаха мастер–класс», и вот уже шесть с лишним лет универсальный талант Веры Горностаевой вливается всеми своими щедротами в музыкальную душу Японии, ибо она не только занимается с учениками созданной ею «русской ДМШ» в Токио, но и проводит лекции, семинары, открытые уроки, методические конференции, классные вечера в разных городах Японии. Её уроки передаются по телевидению и становятся достоянием всей страны. В предисловии к книге Веры Горностаевой «Два часа после концерта», недавно изданной в Японии, известная пианистка Хироко Накамура пишет: «Вера — это неповторимое сокровище, родившееся на ладони великого мастера — Генриха Нейгауза. Она первоклассный исполнитель и профессор. Её ум, гордо и невредимо сохранивший себя вопреки всем резким переменам в российском историческом времени, прочен, как сталь, и вместе с тем гибок. Добрый и прозорливый взгляд Веры с глубокой любовью обращён к музыке, к искусству, к людям».
Сегодня я в гостях у президента Московского Союза музыкантов — Веры Васильевны Горностаевой. У Верочки… Поводов для встречи было слишком много, чтобы этот единственный свободный вечер, когда у Веры схлынули последние студенты, мог стать разрешающим «кадансом» всех «доминант». Смотрим и слушаем новые горностаевские компакт–диски, выпущенные фирмами США и Японии. Рассматриваем роскошное японское издание — целый том, посвящённый всему циклу мастер–классов Веры Горностаевой под общим названием «Сокровища фортепианной музыки», с главами–монографиями: Бах, Моцарт, Бетховен, Шуберт, Шуман, Шопен, Лист, Брамс, Дебюсси, Чайковский, Скрябин, Рахманинов, Прокофьев. Только японцы способны на такую обстоятельность и публичность в деле классического музыкального образования: ведь книга была издана к торжественному началу серии из тринадцати телепередач, с эталонными записями уроков Горностаевой с учениками школы «Ямахи». Их передавала известная японская телекомпания NHK каждый понедельник, в самое «смотрибельное» вечернее время (21 час. 25 мин.), и повторяла каждый вторник, в дневные часы (14 час. 30 мин.).
Давно известно: японцы–музыканты — самые лучшие в мире ученики. На их счастье, русский профессор ВЕРА, на современном творческом этапе, нашла для себя особые резоны — заняться детской педагогикой. А к счастью для нас, она расширила свой класс и в Московской Центральной музыкальной школе. Мы рассматриваем фотографии из «японской» жизни Верочки. Вот она со своими юными японскими учениками. Вот она в артистической с ученицей Аяко Уехара (самой талантливой!) и Мстиславом Ростроповичем после концерта, где девочка играла с Вашингтонским симфоническим оркестром. Вот она в гостях у президента фирмы «Ямаха», за трапезным столом…
— И ты умеешь есть палочками?..
Вера от души смеётся и говорит:
— Не умела, да научилась.
— Кто же научил?
— Слава Ростропович. Кстати, он — президент «Музыкального фонда Ямахи». И когда я впервые приехала в Японию, Слава меня опекал. Мне было очень трудно на первых порах.
Слава обожает Японию и японцев. Стремится чаще там жить и концертировать. Особенно в последние годы… Так, расскажи о палочках без вилочек.
— Это примечательная история. В первые же дни моего пребывания в Японии пришлось бывать на каких-то приёмах, и я сидела за столом между Ростроповичем и Вишневской. И вот дали мне палочки. Но я сказала: «Я не умею палочками есть». Тогда мне пообещали принести нож и вилку. И тут Слава вдруг громко запротестовал: «Нет! Нет! Не давайте ей нож и вилку! Не давайте! Я тебя научу есть палочками. Это что такое? Как можно в Японии есть японскую еду ножом и вилкой? Ты должна научиться. Я тебе сейчас покажу. Ты готова?» Что тут оставалось делать? Я принялась за «учёбу». Мучилась. Всё у меня вываливалось с этих палочек. Я страдала от своей неуклюжести, от своего смущения. А мой учитель–мучитель кричал, что я бестолковая. Короче говоря, он меня всё-таки выучил. Я теперь ем в Японии только палочками…
Слово за слово — и начался у нас с Верой долгий разговор о нашем старинном друге и любимце Славе Ростроповиче. Было что вспомнить! Было чему удивиться! А Верочка — рассказчик замечательный.
— Так расскажи подробнее, с чего началась твоя японская эпопея? Как и почему вы встретились со Славой в Японии?
— Ты помнишь последний концерт Ростроповича в Москве перед его отъездом за границу, когда он дирижировал Шестой симфонией Чайковского?
— Кто же может это забыть!
— Я сидела в партере Большого зала консерватории рядом с Белой Давидович, и мы горько плакали. Я понимала, что мы расстаёмся со Славой неизвестно на какой срок. И для меня это было ужасно. Хотя мы в ту пору не были так «фамильярно» близки, но я его обожала. Он был для меня светочем, конечно. И вдруг он — уезжал! Уезжал униженный и затравленный…
Прошло много лет. От него не было ни слуху ни духу. Я не звонила ему и даже не знала номера его телефона. И вот однажды, где-то в 88-м году, я прихожу на концерт Юрия Башмета, а он мне в артистической и говорит: «Я должен вам, Вера Васильевна, кое-что рассказать… Я видел Ростроповича! И он в таком восторге от вашей статьи «Кому принадлежит искусство?»! Таскает всюду эту газету с вашей статьёй и всем показывает. Говорит: «Молодец! Какая умница! Вот она самая умная, самая дерзкая! Вот она — человек!» А я ему (то есть Башмет — Ростроповичу) говорю: «Эта умная и дерзкая сидит «невыездной» уже столько лет!» А он: «Да что ты говоришь?» Я: «Да-да!» Он: «Я тебе клянусь, я что-нибудь для неё сделаю»… Вот что рассказал Башмет.
Мне, конечно, было приятно, что Слава Ростропович прочитал мою статью. Но я подумала: а что он там может сделать? И забыла об этом.
Прошло полгода. Приезжаю я как-то в августе домой с дачи, а моя старенькая тётя Таня мне сообщает: «Ты знаешь, звонил Слава Ростропович». Я говорю: «Как Ростропович?..» А она утверждает: «Да, Ростропович. Сказал, что позвонит ещё вечером»… И позвонил! И сказал: «Верочка, я звоню тебе из Токио. Я на фирме «Ямаха». Дело в том, что я тут тебя рекомендовал для работы. Ты ни в коем случае не отказывайся»…
Я так и обомлела. Поразительное совпадение: меня ведь «закрыли» (то есть сделали «невыездной»), когда меня пригласили именно японцы приехать в консерваторию Тоху. В Японию меня не пустили и… «закрыли». Разумеется, я сразу дала согласие Славе. А он сказал: «Они пришлют тебе факс».
Так и было. Японцы прислали мне факс и спросили, какие сроки были бы мне удобны. Я назвала февраль. Приезжаю! А мне говорят: «Вы знаете, как раз вчера сюда прилетели Ростропович с Вишневской!» Я так обрадовалась… Случайно это совпало.
— Перст Божий! Это ведь был твой первый приезд в сказочную Японию…
— Да, мой первый приезд в Токио, в 1989 году. Кстати, тогда же появились уже одна за другой две моих статьи в «Московских новостях» о Ростроповиче: «Чем измерить потери?» и «Жизни и красок на десятерых».
— Верочка, эту вторую статью я вырезала и сохранила. Она появилась в газете 4 февраля 1990 года, в самый канун первого после 16 лет разлуки приезда Ростроповича в Москву с Вашингтонским оркестром. Статья завершается замечательными пророческими словами: «И, вероятно, все мы встанем, когда он выйдет, наконец, на знакомую с детства сцену Большого зала». Ком стоял в горле, когда я это читала. В те дни нас всех сближало ожидание этого чуда… И ведь мы стали свидетелями этой легенды, начало которой уходит за горизонты памяти… Вера, расскажи о своей первой встрече со Славой Ростроповичем, самой первой.
— О самой первой встрече?.. Это очень трудно. Такое ощущение, что я его знала всегда. Наверное, начать надо с того, что моя мама (профессиональный музыкант) работала в одной музыкальной школе вместе с Софьей Николаевной Ростропович — матерью Славы. Они очень дружили. Мне вспоминается очень худенький долговязый мальчик в очках из нашего военного детства. Память выхватывает очень смешной эпизод, когда Слава дурачился, изображая влюбленного. Дело было, кажется, в Пензе, в эвакуации. Была у нас такая Юля Кавецкая — круглолицая, розовощёкая, но очень застенчивая девочка. Взяв маленькую виолончель–четвертинку и положив её под подбородок, как скрипку, Слава запел арию Ленского, стоя на одном колене и водя смычком по струнам: «Я люблю вас… Юля, я люблю вас…» И Юля млела, не зная, куда глаза девать.
— А Славе было сколько лет?
— Лет 13–14. Он был длиннющий, чрезвычайно симпатичный и фантастически реактивный, живой, наделённый какой-то совершенно бешеной энергией. Ну, собственно, такой, как и сейчас! Не человек, а поток таланта, актёрства, розыгрышей, веселой предприимчивости и энергии ума. И так это прокатилось по всей жизни…
Я помню рассказы мамы, как Слава Ростропович развлекал молоденьких преподавательниц музыкальной школы № 3 Свердловского района Москвы (она тогда помещалась на Пушкинской площади, где сейчас здание «Известий»). Как раз там и работали Софья Николаевна и моя мама. Слава всё превращал в «капустники», в шарады, которые обожал ставить сам. Вытворял что-то невообразимое, сводил с ума всех педагогов — и все рыдали от смеха. Ну, например, однажды, как рассказывала мама, Слава ставил шараду, которая называлась «УРОДЫ». Я не помню, как он придумал показать «У», но «РОДЫ»?! — уж Славка показал. Он лёг на стол, ему соорудили натурально «беременное» пузо, и он катался по столу, выл и стонал, изображая рожающую женщину. А юные «педагогини» стонали и умирали от смеха. Славка изображал не только роженицу, но и издавал первые звуки родившегося, прорезавшегося младенца… Рассказывая дома, как «рожал» Слава Ростропович у них на столе, в музыкальной школе, мама во всех подробностях описывала, с каким талантом он это изображал, и как все хохотали.
Вспоминаю многие консерваторские эпизоды. Я приходила в Малый зал на какие-то его выступления. Мы, кажется, даже играли с ним в одних концертах. Я хорошо помню одну из наших встреч в артистической Малого зала, когда он сказал (и по-моему, сказал именно мне) знаменитую фразу, ставшую потом «крылатой»: «Я хочу скорее кончить консерваторию, чтобы наконец НАЧАТЬ ЗАНИМАТЬСЯ МУЗЫКОЙ».
— О да, я помню, как веселились мы, студенты консерватории, повторяя эту фразу. В ней был весь Слава, с его неуёмностью, азартностью, весёлостью, жаждой движения в музыке сразу по всем направлениям и, конечно, впереди всех. Помню, какой «шорох» прошёл по консерватории, когда стало известно, что Славе Ростроповичу присудили Сталинскую премию в 1951 году. А было ему тогда всего 24 года…
— Мне вспоминается ещё один характерный эпизод из более поздних времен. Была я однажды на гастролях в Самаре. Вижу афишу: играет Ростропович в зале филармонии, играет с оркестром. А у меня как раз в этот день и тоже вечером — телевизионное выступление. И вот я возвращаюсь после записи и чувствую по времени: мне уже не услышать Ростроповича, концерт, судя по всему, уже кончился. И всё же говорю шоферу: завези в филармонию, может, успеем... И вот я вхожу в зал. Картина такая. Он уже отыграл с оркестром, и оркестранты уже покинули сцену. Но публика Ростроповича не отпускает. А Слава, как всегда, был щедр. Он вышел, сел на стул и сыграл ещё целое сольное отделение. Сидел и играл, играл — семь, восемь, девять, десять — не знаю, сколько «бисов». Только публика выла от счастья…
— Что же он играл?
— Не помню, к сожалению. Но помню, что я сидела в полном восторге. А он играл и играл всё подряд, вперемешку, — всё, что угодно… А наигравшись всласть, встал, попрощался с публикой и ушёл. Мне запомнилось всё это потому, что Ростропович нарушил концертную традицию: выходить на аплодисменты — играть уходить — снова выходить на аплодисменты и т. д. Он просто сел и сказал: «Я вам поиграю»…
То есть Ростропович во всём не имеет границ, не имеет меры. Он же совершенно БЕЗМЕРНЫЙ ЧЕЛОВЕК, абсолютно. И в своем концертировании тоже.
А потом был страшно забавный эпизод в артистической. Мы встретились очень тепло. Слава бросился ко мне (не ожидал тут встретить!), расцеловал, обнял, предложил встретиться, чтобы обсудить кое-какие дела (мы жили в одной гостинице). А толпища вокруг него собралась страшная. Вдруг к нему подходит одна колоритная дамочка, как оказалось, вокалистка, и говорит: «Очень хочу получить от вас интервью. Дело в том, что у меня сопрано». А Ростропович, уже женатый на Вишневской, и говорит: «Ага, сопрано… Ну и какое у вас сопрано?» А она ему: «У меня, вы знаете, — ну, как сказать — такое крепкое сопрано». «А-а-а, — тянет Ростропович, — крепкое сопрано? У меня, вы знаете, дома тоже такое кр-р-репкое сопрано!» И вся артистическая покатывается от смеха, уже зная о Вишневской.
И вообще, этот сарказм Ростроповича, когда он разговаривает с глуповатым или наивным человеком — это наслаждение наблюдать. Он вглядывается в собеседника с очень сосредоточенным видом, а ты стоишь рядом и умираешь от смеха. Вот совсем недавно, года три назад, в Токио, была похожая юмористическая ситуация. Подходит к нему девушка–японка — после его концерта — и просит автограф. Он: «Да, пожалуйста. Как вас зовут?» Она говорит: «Ясука». Он: «Ещё раз, как?» Она ещё раз: «Ясука». Он: «А-а-а, Я — СУКА? Замечательно! Какое красивое имя! Я — сука, я — сука, прекрасно, прекрасно!»
— А бедная девушка ничего не поняла?
— К счастью, ничего не поняла. Была очень серьёзна. А остальные из присутствовавших русских, конечно, поняли и еле сдерживались…
Знаешь, а иногда он шутит с улыбкой Воланда над тем, что вышучиванию не подлежит. Может сказать, например: «Кажется, он ещё не совсем умер, но я ему уже место на Новодевичьем кладбище подыскиваю». А потом выясняется, что Слава действительно совершил подвиг человечности, когда пришлось хоронить художественного руководителя Московской филармонии Моисея Абрамовича Гринберга (именно о нем шёл разговор). Супруга покойного говорила мне: «Больше всех меня потряс своей сердечностью и добротой Слава Ростропович. Сколько он сделал для того, чтобы «пробить» могилу Моисею Абрамовичу на Новодевичьем! Буквально на ушах стоял! Какой редкой доброты человек!»
Или ещё памятный случай. Он спас от смерти одну девушку–немку Ульрику, которая училась у нас в консерватории и жила в общежитии. Она влюбилась в одного мальчика, который её бросил. От отчаяния наглоталась снотворных таблеток и попала в безнадёжном состоянии в какую-то больницу. И там её не могли вытянуть — она умирала. Ситуация была страшная. Слава, узнав об этом, бросил всё (хотя эта девушка не была ему даже знакома), схватил все имеющиеся у него дома импортные универсальные лекарства и перевёз Ульрику в больницу Склифосовского, к знакомым врачам. В больнице этих универсальных средств не оказалось, и Слава отдал всё что было в его «золотом» запасе. Девушка была спасена. Вся консерватория бурлила по этому поводу. И все знали, что спас студентку — Ростропович.
И вдруг я встречаю его в буфете консерватории. Заходит Ростропович в эдаком бархатном пиджаке, как я помню, от него пахнет духами. Я бросаюсь к нему: «Славочка, солнышко, я хочу тебя поцеловать!» А он: «С удовольствием! Но почему так редко тебе этого хочется?» А я говорю: «Славочка, ты не валяй дурака, я просто потрясена твоей добротой и тем, что ты спас девчонку!» А он: «Да-да, дурёшка такая… Ну, я ж там, у Склифосовского, свой человек. Представляешь, меня даже в реанимацию пустили. И я стоял там в белом халате, смотрел… Ну, знаешь, ничего особенного: голенькая лежит, сисёночки такие маленькие…» И понёс, и понёс, всё в таком же роде, в таком же балагурном тоне. Словом, опять он в буфете всех развлекал. Опять — скоморох! Ну, что тут скажешь?
Но, между прочим, каждый раз — реакция мгновенная. Вот когда совсем недавно произошло несчастье с виолончелистом Сашей Князевым, когда погибла в автокатастрофе его жена Катя, и сам он был весь изломан, — мгновенно Слава отреагировал, будучи за рубежом: позвонил Князеву, послал какие-то деньги и так далее.
— Причем, Князев — не его ученик.
— Совершенно верно. Словом, Слава Ростропович — это, конечно, ЧЕЛОВЕК! Такие удивительные мгновенные порывы во спасение… И в то же время сидит в нём этот бес скоморошества.
— Верочка, но согласись, юмор, ирония и самоирония — это же щит неуязвимости в уязвимом обществе, пароль человека истинно свободного от рождения! А куда же девать такую энергию, такую жажду человеческой любви и преуспеяния? Отсюда и вечное желание чем-то поражать, чем-то эпатировать, изобретать вечно что-то новое, никому ранее неведомое… Ты помнишь, как однажды вдруг разнёсся слух в музыкальном мире: Ростропович коллекционирует мебель, на которой сидел… Ленин?! Дескать, он был за рубежом и откуда-то — то ли из Цюриха, то ли из Лондона, из библиотеки — привёз некое кресло, на котором в своё время сидел и трудился Владимир Ильич. Вот такая ходила в народе легенда. — Боже, я впервые об этом слышу! Но это так на него похоже, на Ростроповича, что я поверила…
– Это его «сюжет»! Ломали голову: зачем Славе, купавшемуся тогда уже в лучах славы, кресло Ленина? Зачем?.. А вот так: у него – есть, а больше ни у кого нет!
— Ну конечно же, Слава Ростропович — это ЖИВАЯ ЛЕГЕНДА!
Я никогда не забуду одну фантастическую историю, которую он рассказывал мне однажды в самолете Токио — Москва. Была какая-то важная дата у Галины Вишневской. Разумеется, Галя ждала от супруга роскошного подарка. А он её замечательным образом разыграл. Схулиганил! Но как?! Он подарил ей некую брошку–зверюшку — весьма скромненькую, по их понятиям, вещицу долларов за 700–800. У Галины, конечно, вытянулось лицо, ибо она ждала чего-то экстраординарного. Но промолчала…
А Слава, оказывается, готовился к юбилею заранее. Он связался с фирмой Картье, которая, если не ошибаюсь, производит бриллианты, и попросил подобрать нечто особенное для всемирно известной примадонны Галины Вишневской. И фирма начала поиски какого-то особо огромного бриллианта «голубой воды» чуть ли не в 40 карат. И нашла этот редчайший бриллиант. И отделала его особым образом для пальца Галины. И всем этим Слава занимался с таким упоением и любовью, втайне от своей «половины».
А дальше был целый спектакль. Отметили дату в ресторане. Вернулись домой вместе с дочерьми. И тут Галина не выдержала: схватила злополучную брошку–зверюшку и швырнула её прочь: «Не нужна мне эта брошка! Такая дата, а ты не мог найти для меня ничего интереснее?!» И пошло-поехало… Слава выслушал всю Галину брань молча, с побитым лицом. А потом достал уныло из кармана пиджака старый, какой-то занюханный спичечный коробок и сказал: «Ну, раз тебе не нравится брошка, дарю тебе спичечный коробок, если на то пошло…» Тут Галина вдруг что-то почувствовала (ибо знала, какие «коленца» Слава способен выкинуть) и стала осторожно так спичечную коробку открывать. Развернула ватку, а там внутри — этот перстень с бриллиантищем «голубой воды»… «А-а-а-а-а!!!» Вопль счастья!
«А я, — рассказывал Слава, — подгадал ещё так, чтобы включить в этот момент всё освещение в комнате, все люстры и подсветки. И вдруг полыхнула пламенем эта самая невероятная драгоценность! Девочки бросились к этому чуду. А Галя расплакалась и кинулась ко мне на шею…»
Я спросила Ростроповича: «Что же дальше? Куда и когда она этот перстень одевает?» Он сказал: «Один раз одела на приём в дом Рейгана. И Нэнси Рейган сидела рядом и все время смотрела и наконец попросила разрешения примерить перстень».
Рассказывая мне в самолете эту удивительную историю о чудо–бриллианте, Слава закончил её фразой, которую я тоже никогда не забуду: «Ты понимаешь, ну что для меня этот бриллиант по сравнению со слезами радости в глазах у Гали? Ведь для меня дороже этих слёз ничего в жизни нет».
И вот это он сказал не для позы, не для телевидения. Это было так искренне, так пронзительно сказано. В этот момент я посмотрела на него и подумала: «Бесконечно люблю его. Вот за эти слова».
Ну конечно же, он Галину страшно любит.
— Вера, я хочу ещё раз вернуть твою память к консерваторским годам. Помнишь, когда в опале был Прокофьев, Слава вдруг «прикипел» к нему, жил два лета у него на даче. И это была его первая великая привязанность, которую он пронёс через всю жизнь. Потом был Шостакович…
— Слава всегда выбирал настоящих людей: Прокофьев, Шостакович, Солженицын…
— А не вспоминаются ли тебе какие-либо оценки окружающих в консерватории этой дружбы Славы с Прокофьевым?
— Конкретно мне ничего об этом не известно. Но я, зная ситуацию в консерватории, полагаю, что отношение к дружбе Славы с Прокофьевым, а потом с Шостаковичем было, в известной мере, катализатором нравственной сущности тех людей. Подлинные люди, понимавшие суть вещей, даже если сами боялись общаться с Прокофьевым или Шостаковичем, могли относиться к Ростроповичу только с уважением. А те трусы и подонки, которыми наша земля была всегда богата так же, как и хорошими людьми, — к сожалению, они наверняка точили на него зубы. Но я могу сказать о моем учителе, Генрихе Густавовиче Нейгаузе, который относился к Ростроповичу с колоссальной любовью.
— Это очень интересно и неожиданно. Они ведь совершенно разные музыканты!
— Действительно, разные… Но Генрих просто восхищался талантом Ростроповича. Он говорил о нём даже в классе своим ученикам: «Ростропович — это совершенно гениально одарённый музыкант». И была одна знаменитая история. Помнишь, Слава впервые организовал и возглавил жюри конкурса виолончелистов в Москве?
— Да, конечно, это было в 1962 году, на Втором Конкурсе имени Чайковского.
— Совершенно верно. Ещё был жив бедный Генрих Густавович (он умер через 2 года), и сам мне рассказывал эту историю. Слава Ростропович, просидев три недели в жюри конкурса, где присутствовали крупнейшие виолончелисты мира — Пятигорский, Кассадо и другие — после окончания конкурса собрал в ЦДРИ музыкантов из жюри всех специальностей (пианистов, скрипачей, виолончелистов), словом, лучших музыкантов, присутствовавших на конкурсе, и устроил большой банкет. И когда все уже «уелись» и «упились», Слава вдруг встал, взял виолончель, пошёл к эстраде, сел и сыграл вместе со своим пианистом сольный концерт.
— В ресторане?
— Да, в ресторане ЦДРИ, куда он пришёл с виолончелью. И вот Генрих рассказывал об этом с таким восхищением! «Феноменальные руки. Феноменальная память. Феноменальная голова. Он сел и показал ИМ ВСЕМ, что это такое — РОСТРОПОВИЧ! Это было невероятно!». Нейгауз был убеждён, что «этого никто не может». Никто из присутствовавших там, в ЦДРИ, да и во всём остальном музыкальном мире. Нейгауз даже высказывал опасения: надолго ли хватит творческого здоровья Ростроповича при таких чудовищных «подвигах». Такое всё это произвело на него огромное впечатление. И потом он долго вспоминал эту историю с банкетом в ЦДРИ и неоднократно говорил нам в классе о Ростроповиче, как о явлении в музыке совершенно уникальном, как о ФЕНОМЕНАЛЬНОМ ИСПОЛНИТЕЛЬСКОМ ТАЛАНТЕ.
— И всё-таки музыканты поколения Нейгауза, да и сам Нейгауз, — я уж не говорю о Гольденвейзере, — могли настороженно относиться к Славе.
— Никогда в жизни! Генрих любил ярких людей. Слава его восхищал своей яркостью. Он всё про него знал, понимал, видел его огромный талант, его юмор…
— Но Слава — это была новая страница исполнительской культуры, исполнительского стиля; во многом это был прорыв вперёд, «к новым берегам»!..
— Конечно, конечно! Но Генрих был очень неконсервативен. Он был открыт ко всему… Я могу привести такой пример. У нас с ним был пожизненный диалог о литературе. Он, конечно, влиял на мои литературные вкусы, был в какой-то мере моим литературным наставником. Это он был тем первым человеком, который дал мне книжечку новелл Томаса Манна; из его рук я получила напечатанные на машинке стихи Пастернака к «Доктору Живаго», который не был ещё никому известен. А я «навязывала» ему Олдингтона, Хемингуэя, которых он не читал и не любил. Я с ним спорила, говорила о Хемингуэе, что это большой талант и что вот есть такие «хроматизмы» Томаса Манна — и есть такая «диатоника» Хемингуэя. Он понял мою метафору и сказал: «Да, может быть, ты права».
И вот что самое потрясающее. Когда я навестила Нейгауза в больнице (откуда он уже к нам не вернулся), у него на «пюпитре» перед глазами была открыта книга Хемингуэя «По ком звонит колокол»!!! И он сказал: «Вот, душа моя, читаю Хемингуэя… и — знаешь — начинаю с тобой соглашаться…»
… И мы замолчали. Память вновь вернула нас в далекие 50–60-е, к Alma mater — Московской консерватории, к нашим великим УЧИТЕЛЯМ МУЗЫКИ И ЖИЗНИ. И мне вспомнилась почему-то встреча Мстислава Ростроповича со студентами и педагогами нынешней консерватории в 93-м, когда знаменитый её выпускник 46-го, чьё имя красуется на мраморной Доске почета, два дня подряд давал свои мастер–классы в битком набитом Малом зале. В этом лавинном ростроповичевом лицедействе, в этом многоречивом и озорном артистическом наставничестве маэстро Ростропович упоминал многих композиторов, исполнителей, педагогов — множество имён, но благоговейно — только трёх: Прокофьева, Шостаковича, Нейгауза…
Прощаясь с Верой Горностаевой, я задала ещё один вопрос:
— Какие дирижёрские интерпретации Ростроповича последних лет тебе помнятся?
И она, не задумываясь, ответила:
— Десятая симфония Шостаковича, которую он исполнял вместе с Вашингтонским оркестром в Токио. Это была музыка поразительная, потрясающая… Помню, как сидевший впереди меня дирижёр Сейджи Озава вскочил и, вскинув руки над головой, восторженно аплодировал.